Сижу один, пью чай с халвой,
Так провожу я вечер свой;
Итак, однажды по утру,
Наверно, я один, умру. Он отрадно вздохнул, это уж были настоящие стихи, потому что грустные. Но больше он не успел ничего написать: в дверь, со двора бойко постучали, явился Агат и с ним нахал из ресторана, остробородый, с усиками точно стрелки часов в два рубля семьдесят пять. - Покорский, - сказал он, протянув руку Платону, - Кароль Покорский. Агат, не раздеваясь, взял со стола бумагу и удивленно мигнул: - Ах, вот как, - стихи? Смотри-ка, - стихи! Покорский провел по строчкам концом бородки и сказал решающим голосом: - Это очень хорошо, понимаешь? - Очень, очень... Агат вынул из кармана пальто бутылку, овальную коробку рахат-лукума, сбросил пальто на постель Платона и сел к столу, оживленно любезно говоря: - Гуляли, гуляли, - дьявольски холодно! Покорский приглашает к девочкам, греться, - ба! думаю я - зайдем-ка за Ереминым, возьмем его, монаха; почему это так: мы - грешим, а он - не хочет? Это неправильно. Кстати напьемся чаю, угостим его сладким, я заметил: вы любите рахат-лукум, у вас турецкий вкус, угощайтесь! - Покорно благодарю, - сказал Платон, радостно удивленный милой, дружеской болтовней Агата; эта болтовня тотчас убедила его, что Грек передал Агату его согласие вступить в денежное дело, и вот Агат пришел, чтоб окончательно переговорить об этом. Разумеется, это - так. Агат улыбался, казалось, что каждое слово его улыбается, а Покорский молча пил чай и посматривал колкими глазами в лицо Платона, в потолок, в угол, где печь разинула темную пасть. Глаза его были глубоко забиты в сухое лицо, как шляпки машинных гвоздей в мягкое дерево, например, в липу. Он искусно, тихонько отбивая пальцами левой руки такт, насвистывал трогательный марш Ендржиевского и странно! - грустная мелодия, провожавшая кого-то далеко и, может-быть, навсегда, не мешала веселому журчанию речей милейшего Агата; он влюбленно смотрел на Платона и сеял мягкие слова. - Я тоже к стихам очень склонен, только сочинять нет времени. Сочинять забавное, очень смешное занятие. Платон, слушая, соображал: - Покорский, конечно, главный. Очень серьезный, даже неприятный. Никогда еще Агат не был таким милым. С ним говорить о серьезном будет очень просто. Но Агат не торопился заговорить о серьезном, он любезно спрашивал: - Вы стихи Баркова знаете? Нет? Жаль. Это - замечательные стихи в откровенном роде. Рахат-лукум этот лучшего сорта, вы что же мало кушаете? Платон вежливо улыбался и ел клейкое лакомство, густо осыпанное сахарной пудрой; Покорский, куря желтую папиросу, строго смотрел в потолок, казалось он читает что-то, неразборчиво или мелко написанное, веки его напряженно дрожали. - Сейчас начнет о деле, - ждал Платон. Агат рассказывал о дружбе и ссорах Баркова с сочинителем Пушкиным, он говорил так, как-будто сам присутствовал при этих ссорах. - Однажды, знаете, Пушкин так рассердился, что хотел побить ему морду, уже плеснул в рыло чаем, но Барков убежал в соседнюю комнату, притворил за собою дверь, и сейчас же запел, как в церкви:
Волною морскою
Скрылся Барков за доскою
От гонителя, мучителя,
Сашки Пушкина, сочинителя. Конечно Пушкин расхохотался, помирился: удивительно ловок был этот негодяй, однако памятник поставили не ему, а Пушкину. Агат засмеялся мягким смехом женщины, прижмурив глаза свои с блестящей иголочкой в центре карего зрачка. - Пора, - строго сказал Покорский; Платон вздрогнул, Агат же дернул цепочку часов на груди своей, часы, выскочив из кармана жилета, описали в воздухе золотую дугу и покорно легли на ладонь его: - Да, пора, одевайтесь! Платон был готов итти всюду, куда бы ни повел Агат, хоть в горящий дом. Он чувствовал, что от рыжего вина и рахат-лукума во рту его железисто горько, в голове мутно, а в животе бурчит, но за то на душе было легко, празднично прибрано, как бы присыпано сладкой, белоснежной пудрой. Он заметил, что Покорский, свернув лист бумаги со стихами тонкой трубкой, сунул его в ручку самовара, это сделало самовар похожим на пожарного солдата с брандсбойтом и несколько примирило Платона с молчаливым человеком, наверное он не так суров, каким кажется. - Вы любите девушек? - спрашивал Агат. - Как сказать? - Никак не говорите, я сам знаю, не любить нельзя, это - как детская болезнь, говорит Покорский, в роде скарлатины или кори, так, Покорский? Насвистывая свой марш, Покорский шагал твердо и мерно. Серебряный холод сковал землю, стеклянно хрустел под ногами, на голову и плечи давила металлическая тяжесть, дышать было так трудно, как-будто воздух замер, превратился в острые, злые колючки, и они вонзались в кожу щек, в лоб, и глаза. Но Агат, удивительный человек, шел распахнув пальто и хрустально звонкими словами спрашивал Платона: - А каких девушек вы любите больше? Почему вас интересует бунт? Разве вы знакомы со студентами? Чем мешает вам царь? От этих быстрых вопросов еще более мутилось в голове, Платон не успевал отвечать на них и только удивленно мычал, слушая Агата. - Глуп, как двое. Это сказал Покорский, негромко, равнодушно, трудно было понять, зачем он сказал это и о ком? - Не про меня, конечно, он меня не знает, - подумал Платон. - Но разве можно сказать про Агата - глуп? Думать уже не было времени, остановились у крыльца двухъэтажного скромного дома Мелиты Шварцман; красный фонарь накалил гладкую дубовую дверь без ручки; дверь нельзя было отворить с улицы, и это смутило Платона. - Вот что, - сказал Агат, застегивая пальто, - вы, Еремин, идите и спросите Клаву, - вы знаете Клаву? - Я тут никогда не был, это дорогой дом... - Ерунда. Мы съездим, пригласим еще одного парня, он очень смешной и хорошо поет песни; мы вернемся через десять минут. Помните - Клаву! Он сам ткнул пальцем в кнопку звонка и, раньше, чем открылась дверь, скользнул с Покорским прочь, точно по льду на коньках, а Платон оперся плечом о стену, вдруг чувствуя, что земля под ним вздувается горбом, сдвигая его куда-то. Ему показалось также, что свет фонаря стал более густо красен и качается кругами, хотя ночь была безветренна. - Я выпил лишнее, - сообразил Платон. Дверь открыл благообразный человек в синеватой поддевке, он ловко снял пальто с Платона, облупив его как яйцо, сдвинул ногою галоши его под вешалку и спрятал руки за спину. - Мне - Клаву. - В кармане не держу. Наверх, - сказал человек грубым голосом ветеринара Беневоленского. Лестница, покрытая, как в дворянском доме, красным ковром, то ложилась плоско, то вставала стеною, а сзади кто-то толкал Платона тупыми ударами в затылок. - Голова кружится. Он остановился, схватившись за перила, глядя вверх, на чьи-то черные ноги. Может-быть Агат потому и уехал, что я - пьяный, со мной нельзя говорить о серьезном. - Мне - Клаву, - сказал он толстой, черной женщине, с крупными янтарями на груди. - Клавдия, - крикнула она так пронзительно, что Платон пошатнулся. - Содовой воды тоже, - сказал он икнув оттого, что много съел рахат-лукума, потом пробормотал, усмехаясь. - Клава, халва... Коричневая стена пред ним раздалась, распахнулась, как шуба, из нее обнажилась девица, подхватила Платона под руку и повела его куда-то, вкусно говоря: - Какой беленький, мохнатенький! Выпил? - Ух, - сказал Платон, чувствуя во рту вкус меди. - Пересолил душеньку? Платон засмеялся: забавно сказала она о пересоленной душе; душа - не рыба, а, наверное, похожа на херувима: головка с крыльями и больше ничего. - Душа - крылата, - напомнил он девице, а она, захохотав, сказала что-то про солдата, ведя его навстречу "Дунайским волнам"; волны раскачивали пол, выгибая и проваливая шашки паркета, на полу, совсем как в дворянском доме, качались разноцветные девицы, черные мужчины; по стене над пианино и лысой головой тапера прыгала желтая, голая женщина с бубном. - Ой, его тошнит! - вскричала девица, оттолкнув Платона. В маленькой комнате, похожей на магазин посуды, ему облили голову ледяной водою, дали выпить несколько капель нашатырного спирта, это разредило густое, душное облако, вдруг окутавшее его. - Пришли они? - Кто? - ворчливо спросила женщина с янтарями. - Агат и этот? - Агат - камень. Какой Агат? - С бородкой, черный? Пришел? - Господи помилуй! - сердито вскричала женщина, размахивая полотенцем. Клавдия, позови Ермолая! Она стала толкать Платона в спину, приговаривая: - Никаких с бородками, мы не знаем, у нас заведение приличное, а вы не в себе и неспособный, идите-ко домой... Благообразный человек принял, обнял Платона, бережно свел его